М. Зощенко в 1926 году
1926
Январь-февраль. Резкое ухудшение здоровья.
3 февраля - 6 марта. Санаторий в Царском Селе.
Март-апрель. Знакомство с книгой Дж. Марциновского
«Борьба за здоровые нервы» и с другой медицинской литературой.
13 - 23 апреля. Десятидневная поездка в Харьков с чтением
рассказов в клубах и на предприятиях.
14 - 28 августа. Санаторий в Сестрорецке.
10 сентября. Отъезд в Ялту. В Ялте ищет совета и помощи
у местного психотерапевта.
8 октября. Возвращение
в Ленинград.
Конец осени. Выходит в свет книга «Уважаемые граждане»
(М.-Л., «Земля и фабрика», 1926, тираж 10000).
В течение года. Выходят в свет: «Рассказы», второе издание
(М.-Л., Б-ка журнала «Смехач», 1926, тираж 30000); «Обезьяний язык», второе
издание (М., Б-ка журнала «Огонек», 1926, тираж 50000); «Избранные
юмористические рассказы», третье издание (М., Б-ка журнала «Огонек», 1926, тираж
34000); «Собачий нюх», второе издание (М., Б-ка журнала «Огонек», 1926, тираж
50000); «Тяжелые времена» (М., Б-ка журнала «Огонек», 1926, тираж 50000, второе
издание - 35000); «Тетка Марья рассказала» (М. , Б-ка журнала «Лапоть», 1926,
тираж 25000); «Кризис» (Л., Б-ка журнала «Бегемот», 1926, тираж 25000, второе
издание - 10000); «Рассказы Синебрюхова» (Л., Б-ка журнала «Бегемот», 1926,
тираж 30000, второе издание - 10000); «Десять рассказов» (Л., Б-ка журнала
«Бегемот», 1926, тираж 40 000, второе издание - тираж 10000); «Американская
реклама» (Л., Б-ка журнала «Бегемот», 1926, тираж 40000); «Аполлон и Тамара»
(Л., «Прибой», 1926, тираж 25000); «Страшная ночь» (Л., «Прибой», 1926, тираж
15000); «Рыбья самка» (М.-Л., «Земля и фабрика», 1926, тираж 15000); «Агитатор»
(М.-Л., «Земля и фабрика», 1926, тираж 15000); «Матренища» (М.-Л., «Земля и
фабрика», 1926, тираж 15000).
Печатается в сатирических журналах «Бегемот»,
«Смехач», «Бузотер». Среди многих - напечатаны рассказы «Четыре дня», «Бочка»,
«Режим экономии», «Кинодрама», «Монтер», «Прелести культуры», «Мещанский уклон»,
«Лимонад».
Я, граждане, надо сказать, недавно телефон себе поставил. Потому по нынешним торопливым временам без телефона как без рук.
Мало ли — поговорить по телефону или, например, позвонить куда-нибудь.
Оно, конечно, звонить некуда — это действительно верно. Но, с другой стороны, рассуждая материально, сейчас не девятнадцатый год. Это понимать надо.
Это в девятнадцатом году не то что без телефона обходились — не жравши сидели, и то ничего.
А, скажем, теперь — за пять целковых аппараты тебе вешают. Господи твоя воля!
Хочешь — говори по нем, не хочешь — как хочешь. Никто на тебя не в обиде. Только плати денежки.
Оно, конечно, соседи с непривычки обижались.
— Может, говорят, оно и ночью звонить будет, так уж это вы — ах, оставьте.
Но только оно не то что ночью, а и днем, знаете, не звонит. Оно, конечно, всем окружающим я дал номера с просьбой позвонить. Но, между прочим, все оказались беспартийные товарищи и к телефону мало прикасаются.
Однако все-таки за аппарат денежки не даром плачены. Пришлось-таки недавно позвонить по очень важному и слишком серьезному делу.
Воскресенье было.
И сижу я, знаете, у стены. Смотрю, как это оно оригинально висит. Вдруг как оно зазвонит. То не звонило, не звонило, а тут как прорвет. Я, действительно, даже испугался.
«Господи, думаю, звону-то сколько за те же деньги!»
Снимаю осторожно трубку за свои любезные.
— Алло, говорю, откуда это мне звонят?
— Это, говорят, звонят вам по телефону.
А что, говорю, такое стряслось и кто, извиняюсь, будет у аппарата?
— Это, отвечают, у аппарата будет одно знакомое вам лицо. Приходите, говорят, по срочному делу в пивную на угол Посадской.
«Видали, думаю, какие удобства! А не будь аппарата — что бы это лицо делало? Пришлось бы этому лицу на трамвае трястись».
— Алло, говорю, а что это за такое лицо и какое дело?.
Однако в аппарат молчат и на это не отвечают.
«В пивной, думаю, конечно, выяснится».
Поскорее сию минуту одеваюсь. Бегу вниз.
Прибегаю в пивную.
Народу, даром что днем, много. И все незнакомые.
— Граждане, говорю, кто мне сейчас звонил и по какому, будьте любезны, делу?
Однако посетители молчат и не отвечают.
«Ах, какая, думаю, досада. То звонили, звонили, а то нет никого».
Сажусь к столику. Прошу подать пару.
«Посижу, думаю, может, и придет кто-нибудь. Странные, думаю, какие шутки».
Выпиваю пару, закусываю и иду домой.
Иду домой.
А дома то есть полный кавардак. Обокраден Нету синего костюма и двух простынь.
Подхожу к аппарату. Звоню срочно.
— Алло, говорю, барышня, дайте в ударной порядке уголовный розыск. Обокраден, говорю вчистую. Специально отозвали в пивную для этог цели. По телефону.
Барышня говорит:
— Будьте любезны — занято.
Звоню позже. Барышня говорит:
— Кнопка не работает, будьте любезны.
Одеваюсь. Бегу, конечно, вниз. И на трамвае
в уголовный розыск.
Подаю заявление.
Там говорят:
— Расследуем.
Я говорю:
— Расследуйте и позвоните.
Они говорят:
— Нам, говорят, звонить как раз некогда. Мы, говорят, и без звонков расследуем, уважаемый товарищ.
Чем все это кончится — не знаю. Больше никто мне не звонил. А аппарат висит.
Главное — Василий Конопатов с барышне! ехал. Поехал бы он один — все обошлось бы слав ным образом. А тут черт дернул Васю с барышней на трамвае выехать.
И, главное, как сложилось все дефективно. Например, Вася и привычки никогда не имел пс трамваям ездить. Всегда пехом перся. То есть случая не было, чтоб парень в трамвай влез и доб ровольно гривенник кондуктору отдал.
А тут нате вам — манеры показал. Мол, не угодно ли вам, дорогая барышня, в трамвае пока таться? К чему, дескать, туфлями лужи черпать!
Скажи на милость, какие великосветские ма неры!
Так вот, влез Вася Конопатов в трамвай и дам за собой впер. И мало того, что впер, а еще и запла тил за нее без особого скандалу.
Ну, заплатил — и заплатил. Ничего в этом нет особенного. Стой, подлая душа, на месте, не за давайся. Так нет, начал, дьявол, для фасона за кожаные штуки хвататься. За верхние держатели Ну и дохватался.
Были у парня небольшие часы — сперли.
И только сейчас тут были. А тут вдруг хватился хотел перед дамой пыль пустить — часов и нету. Заголосил, конечно.
— Да что ж это, говорит. Раз в жизни в трамвай вопрешься, и то трогают.
Тут в трамвае началась, конечно, неразбериха. Остановили вагон. Вася, конечно, сразу на даму свою подумал, не она ли вообще увела часы. Дама — в слезы.
— Я, говорит, привычки не имею за часы хвататься.
Тут публика стала наседать.
— Это, говорит, нахальство на барышню тень наводить.
Барышня отвечает сквозь слезы:
— Василий, говорит, Митрофанович, против вас я ничего не имею. Несчастье, говорит, каждого человека пригинает. Но, говорит, пойдемте, прошу вас, в угрозыск. Пущай там зафиксируют, что часы — пропажа. И, может, они, слава богу, найдутся.
Василий Митрофанович отвечает:
— Угрозыск тут ни при чем. А что на вас я подумал — будьте любезны, извините. Несчастье, это действительно, человека пригинает.
Тут публика стала выражаться. Мол, как это можно? Если часы — пропажа, то обязательно люди в угрозыск ходят и заявляют.
Василий Митрофанович говорит:
— Да мне, говорит, граждане, прямо некогда и, одним словом, неохота в угрозыск идти. Особых делов, говорит, у меня там нету. Это, говорит, не обязательно идти.
Публика говорит:
— Обязательно. Как это можно, когда часы — пропажа. Идемте, мы свидетели.
Василий Митрофанович отвечает:
— Это насилие над личностью.
Однако все-таки пойти пришлось.
И что бы вы, милые мои, думали? Зашел парень в угрозыск, а оттуда не вышел. Так-таки вот и не вышел. Застрял там. Главное — пришел парень со свидетелями, объясняет. Ему говорят:
— Ладно, найдем. Заполните эту анкету. И объясните, какие часы.
Стал парень объяснять и заполнять — и запутался.
Стали его спрашивать, где он в девятнадцатом году был. Велели показать большой палец. Ну и конченое дело. Приказали остаться и не удаляться. А барышню отпустили.
И подумать, граждане, что творится? Человек в угрозыск не моги зайти. Заметают.
Германская война и разные там окопчики — все это теперь, граждане, на нас сказывается. Все мы через это нездоровые и больные.
У кого нервы расшатаны, у кого брюхо как-нибудь сводит, у кого сердце не так аритмично бьется, как это хотелось бы. Все это результаты.
На свое здоровье, конечно, пожаловаться я не могу. Здоров. И жру ничего. И сон невредный. Однако каждую минуту остерегаюсь, что эти окопчики и на мне скажутся.
Тоже вот, не очень давно, встал я с постели. И надеваю, как сейчас помню, сапог. А супруга мне говорит:
— Что-то, говорит, ты, Ваня, сегодня с лица будто такой серый. Нездоровый, говорит, такой у тебя цвет бордо.
Поглядел я в зеркало. Действительно — цвет лица отчаянный-бордо, и морда кирпича просит.
Вот те, думаю, клюква! Сказываются окопчики. Может, у меня сердце или там еще какой-нибудь орган не так хорошо бьется. Оттого, может, я и серею.
Пощупал пульс — тихо, но работает. Однако какие-то боли изнутри пошли. И ноет что-то.
Грустный такой я оделся и, не покушав чаю, вышел на работу.
Вышел на работу. Думаю — ежели какой черт скажет мне насчет моего вида или цвета лица — схожу обязательно к доктору. Мало ли — живет, живет человек и вдруг хлоп — помирает. Сколько угодно.
Без пяти одиннадцать, как сейчас помню, подходит до меня старший мастер Житков и говорит:
— Иван Федорович, голубчик, да что с тобой? Вид, говорит, у тебя сегодня чересчур отчаянный. Нездоровый, говорит, у тебя, землистый вид.
Эти слова будто мне по сердцу полоснули.
Пошатнулось, думаю, мать честная, здоровье. Допрыгался, думаю.
И снова стало ныть у меня внутри, мутить. Еле, знаете, до дому дополз. Хотел даже скорую помощь вызвать.
Дополз до дому. Свалился на постель. Лежу. Жена ревет, горюет. Соседи приходят, охают.
— Ну, говорят, и видик у тебя, Иван Федорович. Ничего не скажешь. Не личность, а форменное бордо.
Эти слова еще больше меня растравляют. Лежу плошкой и спать не могу.
Утром встаю разбитый, как сукин сын. И велю поскорей врача пригласить.
Приходит коммунальный врач и говорит: симуляция.
Чуть я за эти самые слова врача не побил.
— Я, говорю, покажу, какая симуляция. Я, говорю, сейчас, может быть, разорюсь на трояк и к самому профессору сяду и поеду.
Стал я собираться к профессору. Надел чистое белье. Стал бриться. Провел бритвой по щеке, мыло стер — гляжу — щека белая, здоровая, и румянец на ней играет.
Стал поскорей физию тряпочкой тереть, гляжу — начисто сходит серый цвет бордо.
Жена приходит, говорит:
— Да ты небось, Ваня, неделю рожу не полоскал?
Я говорю:
— Неделю, этого быть не может, — тоже хватила, дура какая. Но, говорю, дня четыре, это, пожалуй, действительно верно.
А главное, на кухне у нас холодно и неуютно. Прямо мыться вот как неохота. А когда стали охать да ахать — тут уж и совсем, знаете ли, не до мытья. Только бы до кровати доползти.
Сию минуту помылся я, побрился, галстук прицепил и пошел свеженький, как огурчик, к своему приятелю.
И боли сразу будто ослабли. И сердце ничего себе бьется. И здоровье стало прямо выдающееся.
Вот, братцы, и весна наступила. А там, глядишь, и лето скоро. А хорошо, товарищи, летом! Солнце пекет. Жарынь. А ты ходишь этаким чертом без валенок, в одних портках, и дышишь. Тут же где-нибудь птичечки порхают. Букашки куда-нибудь стремятся. Червячки чирикают. Хорошо, братцы, летом.
Хорошо, конечно, летом, да не совсем.
Года два назад работали мы по кооперации. Такая струя в нашей жизни подошла. Пришлось у прилавка стоять. В двадцать втором году.
Так для кооперации, товарищи, нет, знаете, ничего гаже, когда жарынь. Продукт-то ведь портится. Тухнет продукт ай нет? Конечное дело, тухнет. А ежли он тухнет, есть от этого убытки кооперации? Есть.
А тут, может, наряду с этим, лозунг брошен — режим экономии. Ну как это совместить, дозвольте вас спросить?
Нельзя же, граждане, с таким полным эгоизмом подходить к явлениям природы и радоваться и плясать, когда наступает тепло. Надо же, граждане, и об общественной пользе позаботиться.
А помню, у нас в кооперативе спортилась капуста, стухла, извините за такое некрасивое сравнение.
И мало того что от этого прямой у нас убыток кооперации, так тут еще накладной расход. Увозить, оказывается, надо этот спорченный продукт. У тебя же, значит, испортилось, ты же на это еще и денежки свои докладывай. Вот обидно!
А бочка у нас стухла громадная. Этакая бочища, пудов, может, на восемь. А ежели на килограммы, так и счету нет. Вот какая бочища!
И такой от нее скучный душок пошел — гроб.
Заведующий наш, Иван Федорович, от этого духа прямо смысл жизни потерял. Ходит и нюхает.
— Кажись, говорит, братцы, разит?
— Не токмо, говорим, Иван Федорович, разит, а прямо пахнет.
И запашок действительно, надо сказать, острый был. Прохожий человек по нашей стороне ходить даже остерегался. Потому с ног валило.
И надо бы эту бочечку поскорее увезти куда-нибудь к чертовой бабушке, да заведующий, Иван Федорович, мнется. Все-таки денег ему жалко. Подводу надо нанимать, пятое, десятое. И везти к черту на рога за весь город. Все-таки заведующий и говорит:
— Хоть, говорит, и жалко, братцы, денег, и процент, говорит, у нас от этого ослабнет, а придется увезти этот бочонок. Дух уж очень тяжелый.
А был у нас такой приказчик, Васька Веревкин. Так он и говорит:
— А на кой пес, товарищи, бочонок этот вывозить и тем самым народные соки-денежки тратить и проценты себе слабить? Нехай выкатим этот бочонок во двор. И подождем, что к утру будет.
Выперли мы бочку во двор. Наутро являемся — бочка чистая стоит. Сперли за ночь капусту.
Очень мы, работники кооперации, от этого факта повеселели. Работа прямо в руках кипит — такой подъем наблюдается. Заведующий наш, голубчик Иван Федорович, ходит и ручки свои трет.
— Славно, говорит, товарищи, пущай теперь хоть весь товар тухнет, завсегда так делать будем.
Вскоре стухла еще у нас одна бочечка. И кадушка с огурцами.
Обрадовались мы. Выкатили добро на двор и калиточку приоткрыли малость. Пущай, дескать, повидней с улицы. И валяйте, граждане!
Только на этот раз мы проштрафились. Не только у нас капусту уволокли, а и бочку, черти, укатили. И кадушечку слямзили.
Ну а в следующие разы спорченный продукт мы на рогожку вываливали. Так с рогожей и выносили.
Театр я не хаю. Но кино все-таки лучше. Оно выгодней театра. Раздеваться, например, не надо — гривенники от этого все время экономишь. Бриться опять же не обязательно — в потемках личности не видать.
В кино только в самую залу входить худо. Трудновато входить. Свободно могут затискать до смерти.
А так все остальное очень благородно. Легко смотрится.
В именины моей супруги поперли мы с ней кинодраму глядеть. Купили билеты. Начали ждать.
А народу многонько скопившись. И все у дверей мнутся.
Вдруг открывается дверь, и барышня говорит: «Валяйте».
В первую минуту началась небольшая давка. Потому каждому охота поинтересней место занять.
Ринулся народ к дверям. А в дверях образовавшись пробка.
Задние поднажимают, а передние никуда не могут.
А меня вдруг стиснуло, как севрюгу, и понесло вправо.
«Батюшки, думаю, дверь бы не расшибить».
— Граждане, кричу, легче, за ради бога! Дверь, говорю, человеком расколоть можно.
А тут такая струя образовавшись — прут без удержу. А сзади еще военный на меня некультурно нажимает. Прямо, сукин сын, сверлит в спину.
Я этого черта военного ногой лягаю.
— Оставьте, говорю, гражданин, свои арапские штучки.
Вдруг меня чуть приподняло и об дверь мордой.
Так, думаю, двери уж начали публикой крошить.
Хотел я от этих дверей отойти. Начал башкой дорогу пробивать. Не пущают. А тут, вижу, штанами за дверную ручку зацепился. Карманом.
— Граждане, кричу, да полегче же, караул!
Человека за ручку зацепило.
Мне кричат:
— Отцепляйтесь, товарищ! Задние тоже хочут.
А как отцеплять, ежели волокет без удержу и вообще рукой не двинуть.
— Да стойте же, кричу, черти! Погодите штаны сымать-то. Дозвольте же прежде человеку с ручки сняться. Начисто материал рвется.
Разве слушают? Прут...
— Барышня, говорю, отвернитесь хоть вы-то, за ради бога. Совершенно, то есть, из штанов вынимают против воли.
А барышня сама стоит посиневши и хрипит уже. И вообще смотреть не интересуется.
Вдруг, спасибо, опять легче понесло.
Либо с ручки, думаю, снялся, либо из штанов вынули.
А тут сразу пошире проход обнаружился.
Вздохнул я свободнее. Огляделся. Штаны, гляжу, тут. А одна штанина ручкой на две половинки разодрана и при ходьбе полощется парусом.
Вон, думаю, как зрителей раздевают.
Пошел в таком виде супругу искать. Гляжу, забили ее в самый то есть оркрстр. Сидит там и выходить пугается.
Тут, спасибо, свет погасили. Начали ленту пущать.
А какая это была лента — прямо затрудняюсь сказать. Я все время штаны зашпиливал.
Одна булавка, спасибо, у супруги моей нашлась. Да еще какая-то добродушная дама четыре булавки со своего белья сняла. Еще веревочку я на полу нашел. Полсеанса искал.
Подвязал, подшпилил, а тут, спасибо, и драма кончилась. Пошли домой.
Натерпелись мы вчера страху. То есть форменный испуг на себе испытали.
Может, член правления Лапушкин до сих пор сидит у себя на квартире, трясется. А он зря не станет трястись. Я его знаю.
А главное, все эти дни были, сами знаете, какие жаркие. Не только, скажем, крупное животное — клоп и тот может по такой жаре взбеситься, если, конечно, его на солнцепеке подержать.
А тут еще в газетах сообщают: по двадцать шесть животных ежедневно бесятся.
Тут действительно сдрейфишь.
А мы, для примеру, у ворот стояли. Разговаривали.
Стоим у ворот, разговариваем насчет бешенства и вдруг видим — по нашей стороне, задрав хвост, собака дует.
Конечно, она довольно спокойно бежит. По виду нипочем не скажешь, что она бешеная. Хвостишко у ней торчит, и слюны пока не видать. Только что рот у ней подозрительно закрыт, и глаза открыты.
В таком виде и бежит.
Добегла она до члена правления. Член правления, конечно, ее палкой.
Ляпнул ее по башке палкой. Видим — собака форменно бешеная. Хвост у ней после удара обмяк, книзу висит. И вообще начала она на нас кидаться. Хотя слюны пока не показывает.
Начала она кидаться, а дворник Володин не растерялся, вооружился камушком и тяпнул ее по башке.
Тяпнул ее по башке. Глядим — все признаки налицо. Рот раскрыт. Слюна вышибает. Хвост колбасой. И вообще накидывается.
Член правления кричит:
— Спасайся, робя! Бешеная...
Бросились мы кто куда. А Дворник Володин в свисток начал свистеть.
Тут кругом на улице рев поднялся. Крики. Суматоха.
Тут постовой бежит. Револьверы вынимает.
— Где тут, кричит, ребятишки, бешеная собака? Сейчас мы ее уконтрапупим!
Поднялась тут стрельба. Член правления из окон своей квартиры командует, куда стрелять и куда прохожим бежать.
Вскоре, конечно, застрелили собачку.
Только ее застрелили, вдруг хозяин ее бежит. Он в подвале сидел, спасался от выстрелов.
— Да что вы, говорит, черти, нормальных собак кончаете? Совершенно, говорит, нормальную собаку уконтрапупили.
— Брось, говорим, братишка! Какая нормальная, если она кидается.
А он говорит:
— Трех нормальных собак у меня в короткое время прикончили. Это же, говорит, прямо немыслимо! Нет ли, говорит, в таком случае свободной квартирки в вашем доме?
— Нету, говорим, дядя.
А он взял свою Жучку на плечи и пошел. Вот чудак-то!
Как хотите, товарищи, а Николаю Ивановичу я очень сочувствую. Пострадал этот милый человек на все шесть гривен и ничего такого особенно выдающегося за эти деньги не видел.
Только что характер у него оказался мягкий и уступчивый. Другой бы на его месте все кино, может, разбросал и публику из залы выкурил. Потому шесть гривен ежедневно на полу не валяются. Понимать надо.
А в субботу голубчик наш, Николай Иванович, немножно, конечно, выпил. После получки.
А был этот человек в высшей степени сознательный. Другой бы выпивший человек начал бузить и расстраиваться, а Николай Иванович чинно и благородно прошелся по проспекту. Спел что-то там такое. Вдруг глядит — перед ним кино.
«Дай, думает, все равно — зайду в кино. Человек, думает, я культурный, полуинтеллигентный, чего мне зря по панелям в пьяном виде трепаться и прохожих задевать? Дай, думает, я ленту в пьяном виде посмотрю. Никогда ничего подобного не видел».
Купил он за свои пречистые билет. И сел в переднем ряду. Сел в переднем ряду и чинно-благородно смотрит.
Только, может, посмотрел он на одну надпись, вдруг в Ригу поехал. Потому очень тепло в зале, публика дышит, и темнота на психику благоприятно действует.
Поехал в Ригу наш Николай Иванович, все чинно-благородно — никого не трогает, экран руками не хватает, лампочек не выкручивает, а сидит себе и тихонько в Ригу едет.
Вдруг стала трезвая публика выражать недовольствие по поводу, значит, Риги.
— Могли бы, говорят, товарищ, для этой цели в фойе пройтись, только, говорят, смотрящих драму отвлекаете на другие идеи.
Николай Иванович — человек культурный, сознательный — не стал, конечно, зря спорить и горячиться. А встал и пошел тихонько.
«Чего, думает, с трезвыми связываться? От них скандалу не оберешься».
Пошел он к выходу. Обращается в кассу.
— Только что, говорит, дамочка, куплен у вас билет, прошу вернуть назад деньги. Потому как не могу картину глядеть — меня в темноте развозит.
Кассирша говорит:
— Деньги мы назад выдавать не можем, ежели вас развозит — идите тихонько спать.
Поднялся тут шум и перебранка. Другой бы на месте Николая Иваныча за волосья бы выволок кассиршу из кассы и вернул бы свои пречистые. А Николай Иванович, человек тихий и культурный, только, может, раз и пихнул кассиршу.
— Ты, говорит, пойми, зараза, не смотрел я еще на твою ленту. Отдай, говорит, мои пречистые.
И все так чинно-благородно, без скандалу — просит, вообще, вернуть свои же деньги.
Тут заведующий прибегает.
— Мы, говорит, деньги назад не вертаем, раз, говорит, взято, будьте любезны досмотреть ленту.
Другой бы на месте Николая Ивановича плюнул бы в зава и пошел бы досматривать за свои пречистые. А Николай Иванычу очень грустно стало насчет денег, начал он горячо объясняться и обратно в Ригу поехал.
Тут, конечно, схватили Николая Ивановича, как собаку, поволокли в милицию. До утра продержали. А утром взяли с него трешку штрафу и выпустили.
Очень мне теперь жалко Николая Ивановича. Такой, знаете, прискорбный случай: человек, можно сказать, и ленты не глядел, только что за билет подержался — и пожалуйте, гоните за это мелкое удовольствие три шесть гривен. И за что, спрашивается, три шесть гривен?
Я, братцы мои, зря спорить не буду, кто важней в театре — актер, режиссер или, может быть, театральный плотник. Факты покажут. Факты всегда сами за себя говорят.
Дело это произошло в Саратове или Симбирске, одним словом, где-то недалеко от Туркестана. В городском театре. Играли в этом городском театре оперу. Кроме выдающейся игры артистов, был в этом театре, между прочим, монтер — Иван Кузьмич Мякишев.
На общей группе, когда весь театр в двадцать третьем году снимали на карточку, монтера этого пихнули куда-то сбоку — мол, технический персонал. А в центр, на стул со спинкой, посадили тенора.
Монтер Иван Кузьмич Мякишев ничего на это хамство не сказал, но затаил некоторую грубость.
А тут такое подошло. Сегодня, для примеру, играют «Руслан и Людмила». Музыка Глинки. Дирижер — маэстро Кацман. А без четверти минут восемь являются до этого монтера две знакомые ему барышни. Или он их раньше пригласил, или они сами приперлись — неизвестно. Так являются эти две знакомые барышни, отчаянно флиртуют и вообще просят их посадить в общую залу — посмотреть на спектакль. Монтер говорит:
— Да ради бога, медам. Сейчас я вам пару билетов сварганю. Посидите тут, у будки.
И сам, конечно, к управляющему.
Управляющий говорит:
— Сегодня вроде как выходной день. Народу пропасть. Каждый стул на учете. Не могу.
Монтер говорит:
— Ах так, говорит. Ну так я играть отказываюсь. Отказываюсь, одним словом, освещать ваше производство. Играйте без меня. Посмотрим тогда, кто из нас важней и кого сбоку сымать, а кого в центр сажать.
И сам обратно в будку. Выключил по всему театру свет к чертовой бабушке, замкнул на все ключи будку и сидит — отчаянно флиртует.
Тут произошла, конечно, форменная обструкция. Управляющий бегает. Публика орет. Кассир визжит, пугается, как бы у него деньги в потемках не уперли. А бродяга, главный оперный тенор, привыкший завсегда сыматься в центре, заявляется до дирекции и говорит своим тенором:
— Я в темноте петь тенором отказываюсь. Раз, говорит, темно — я ухожу. Мне, говорит, голос себе дороже. Пущай сукин сын монтер поет.
Монтер говорит:
— Пущай не поет. Наплевать ему в морду. Раз он, сволочь такая, в центре сымается, то и пущай одной рукой поет, другой свет зажигает. Дерьмо какое нашлось! Думает — тенор, так ему и свети все время. Теноров нынче нету!
Тут, конечно, монтер схлестнулся с тенором.
Вдруг управляющий является, говорит:
— Где эти чертовы две девицы? Через них наблюдается полная гибель. Сейчас я их куда-нибудь ,посажу, корова их забодай!
Монтер говорит:
— Вот они, чертовы девицы! Только не через их гибель, а гибель через меня. Сейчас, говорит, я свет дам. Мне энергии принципиально не жалко.
Дал он сию минуту свет.
— Начинайте, говорит.
Сажают тогда его девиц на выдающиеся места и начинают спектакль.
Теперь и разбирайтесь сами, кто важнее в этом сложном театральном механизме.
Всегда я симпатизировал центральным убеждениям.
Даже вот когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал. Нэп так нэп. Вам видней.
Но, между прочим, при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось. Я как бы предчувствовал некоторые резкие перемены.
И действительно, при военном коммунизме куда как было свободно в отношении культуры и цивилизации. Скажем, в театре можно было свободно даже не раздеваться, — сиди в чем пришел. Это было достижение.
А вопрос культуры — это собачий вопрос. Хотя бы насчет того же раздеванья в театре. Конечно, слов нету, без пальто публика выгодней отличается — красивей и элегантней. Но что хорошо в буржуазных странах, то у нас иногда выходит боком.
Товарищ Локтев и его дама Нюша Кошелькова на днях встретили меня на улице. Я гулял или, может быть, шел горло промочить — не помню.
Встречают и уговаривают:
— Горло, говорят,"Василий Митрофанович, от вас не убежит. Горло завсегда при вас, завсегда его прополоскать успеете. Идемте лучше сегодня в театр. Спектакль — «Грелка».
И, одним словом, уговорили меня пойти в театр — провести культурно вечер.
Пришли мы, конечно, в театр. Взяли, конечно, билеты. Поднялись по лестнице. Вдруг назад кличут. Велят раздеваться.
— Польта, говорят, сымайте.
Локтев, конечно, с дамой моментально скинули польта. А я, конечно, стою в раздумье. Пальто у меня было в тот вечер прямо на ночную рубашку надето. Пиджака не было. И чувствую, братцы мои, сымадь как-то неловко. «Прямо, думаю, срамота может произойти». Главное — рубаха нельзя сказать что грязная. Рубаха не особенно грязная. Но, конечно, грубая, ночная. Шинельная пуговица, конечно, на вороте пришита крупная. «Срамота, думаю, с такой крупной пуговицей в фойе идти».
Я говорю своим:
— Прямо, говорю, товарищи, не знаю, чего и делать. Я сегодня одет неважно. Неловко как-то мне пальто сымать. Все-таки подтяжки там и сорочка опять же грубая.
Товарищ Локтев говорит:
— Ну, покажись.
Расстегнулся я. Показываюсь.
— Да, говорит, действительно, видик...
Дама тоже, конечно, посмотрела и говорит:
— Я, говорит, лучше домой пойду. Я, говорит, не могу, чтоб кавалеры в одних рубахах рядом со мной ходили. Вы бы, говорит, еще подштанники поверх штанов пристегнули. Довольно, говорит, вам неловко в таком отвлеченном виде в театры ходить.
Я говорю:
— Я не знал, что я в театры иду, — дура какая. Я, может, пиджаки редко надеваю. Может, я их берегу, — что тогда?
Стали мы думать, что делать. Локтев, собака, говорит:
— Вот чего. Я, говорит, Василий Митрофанович, сейчас тебе свою жилетку дам. Надевай мою жилетку и ходи в ней, будто тебе все время в пиджаке жарко.
Расстегнул он свой пиджак, стал щупать и шарить внутри себя.
— Ой, говорит, мать честная, я, говорит, сам сегодня не при жилетке. Я, говорит, тебе лучше сейчас галстук дам, все-таки приличней. Привяжи на шею и ходи, будто бы тебе все время жарко.
Дама говорит:
— Лучше, говорит, я, ей-богу, домой пойду. Мне, говорит, дома как-то спокойней. А то, говорит, один кавалер чуть не в подштанниках, а у другого галстук заместо пиджака. Пущай, говорит, Василий Митрофанович в пальто попросит пойти.
Просим и умоляем, показываем союзные книжки — не пущают.
— Это, говорят, не девятнадцатый год — в пальто сидеть.
— Ну, говорю, ничего не пропишешь. Кажись, братцы, надо домой ползти.
Но как подумаю, что деньги заплачены, не могу идти — ноги не идут к выходу.
Локтев, собака, говорит:
— Вот чего. Ты, говорит, подтяжки отстегни, — пущай их дама понесет заместо сумочки. А сам валяй как есть: будто у тебя это летняя рубашка апаш и тебе, одним словом, в ней все время жарко.
Дама говорит:
— Я подтяжки не понесу, как хотите, Я, говорит, не для того в театры хожу, чтоб мужские предметы в руках носить. Пущай Василий Митрофанович сам несет или в карман себе сунет.
Раздеваю пальто. Стою в рубашке, как сукин сын.
А холод довольно собачий. Дрожу и прямо зубами лязгаю. А кругом публика смотрит.
Дама отвечает:
— Скорей вы, подлец этакий, отстегивайте помочи. Народ же кругом ходит. Ой, ей-богу, лучше я домой сейчас пойду.
А мне сцоро тоже не отстегнуть. Мне холодно. У меня, может, пальцы не слушаются — сразу отстегивать. Я упражнения руками делаю.
После приводим себя в порядок и садимся на места.
Первый акт проходит хорошо. Только что холодно. Я весь акт гимнартикой занимался.
Вдруг в антракте задние соседи скандал поднимают. Зовут администрацию. Объясняют насчет меня.
— Дамам, говорят, противно на ночные рубашки глядеть. Это, говорят, их шокирует. Кроме того, говорят, он все время вертится, как сукин сын.
Я говорю:
— Я верчусь от холода. Посидите-ка в одной рубахе. А я, говорю, братцы, и сам не рад. Что же сделать?
Волокут меня, конечно, в контору. Записывают все как есть.
После отпускают.
— А теперь, говорят, придется вам трешку по суду отдать.
Вот гадость-то! Прямо не угадаешь, откуда неприятности...
Этот случай окончательно может доконать человека.
Василия Тарасовича Растопыркина — Васю Растопыркина, этого чистого пролетария, беспартийного черт знает с какого года — выкинули с трамвайной площадки.
Больше того — мордой его трахнули об трамвайную медную полустойку. Он был ухватившись за нее. двумя руками и головой и долго не отцеплялся. А его милиция и обер-стрелочник стягивали.
Стягивали его вниз по просьбе мещански настроенных пассажиров.
Конечно, слов нет, одет был Василий Тарасович не во фраке. Ему, знаете, нету времени фраки и манжетки на грудь надевать. Он, может, в пять часов шабашит и сразу домой прет. Он, может, маляр. Он, может, действительно как собака грязный едет. Может, краски и другие предметы ему льются на костюм во время профессии. Может, он от этого морально устает и ходить пешком ему трудно.
И не может он, ввиду скромной зарплаты, автомобиль себе нанимать для разъездов и приездов. Ему автомобили не по карману. Ему бы на трамвае проехаться — и то хлеб. Ой, до чего дожили, до чего докатились!
А пошабашил Василий Тарасович в пять часов. В пять часов он пошабашил, взял, конечно, на плечи стремянку и ведрышко с остатней краской и пошел себе к дому. Пошел себе к дому и думает:
«Цельный день, думает, лазию по стремянкам и разноцветную краску на себя напущаю и не могу идтить пешком. Дай, думает, сяду на трамвай, как уставший пролетарий».
Тут, конечно, останавливается перед ним трамвай № 6. Василий Тарасович просит, конечно, одного пассажира подержать в руке ведрышко с остатней краской, а сам, конечно, становит на площадку стремянку.
Конечно, слов нет, стремянка не была сплошной чистоты — не блестела. И в ведрышко — раз в нем краска — нельзя свои польты окунать. И которая дама сунула туда руку — сама, дьявол ее задави, виновата. Не суй рук в чужие предметы!
Но это все так, с этим мы не спорим: может, Василий Тарасович, действительно верно, не по закону поступил, что со стремянкой ехал. Речь не об этом. Речь — о костюме. Нэпманы, сидящие в трамвае, решительно взбунтовались как раз именно.насчет костюма.
— То есть, говорят, не можно к нему прикоснуться, совершенно, то есть, отпечатки бывают.
Василий Тарасович резонно отвечает:
— Очень, говорит, то есть, понятно — раз масляная краска на олифе, то отпечатки завсегда случаются. Было бы, говорит, смертельно удивительно, если б без отпечатков.
Тут, конечно, одна нэпманша из кондукторов трезвонит, конечно, во все звонки, и вагон останавливается. Останавливает вагон и хамским голосом просит сойти Василия Тарасовича. Василий Тарасович говорит:
— Трамвай для публики или публика для трамвая — это же, говорит, понимать надо. А я, говорит, может, в пять часов шабашу. Может, я маляр?
Тут, конечно, происходит печальная сцена с милицией и обер-стрелочником. И кустаря-пролетария Василия Тарасовича Растопыркина сымают, как сукина сына, с трамвайной площадки, мордой задевают об полустойку и выживают. Со стремянкой уж и в вагоне проехаться нельзя! До чего докатились!
Я, конечно, человек непьющий. Ежели другой раз и выпью, то мало — так, приличия ради или славную компанию поддержать.
Больше как две бутылки мне враз нипочем не употребить. Здоровье не дозволяет. Один раз, помню, в день своего бывшего ангела, я четверть выкушал.
Но это было в молодые, крепкие годы, когда сердце отчаянно в груди билось и в голове мелькали разные мысли.
А теперь старею.
Знакомый ветеринарный фельдшер, товарищ Птицын, давеча осматривал меня и даже, знаете, испугался. Задрожал.
У вас, говорит, полная девальвация. Где, говорит, печень, где мочевой пузырь, распознать, говорит, нет никакой возможности. Очень, говорит, вы сносились.
Хотел я этого фельдшера побить, но после остыл к нему.
«Дай, думаю, сперва к хорошему врачу схожу, удостоверюсь».
Врач никакой девальвации не нашел.
— Органы, говорит, у вас довольно в аккуратном виде. И пузырь, говорит, вполне порядочный и не протекает. Что касается сердца — очень еще отличное, даже, говорит, шире, чем надо. Но, говорит, пить вы перестаньте, иначе очень просто смерть может приключиться.
А помирать, конечно, мне неохота. Я жить люблю. Я человек еще молодой. Мне только-только в начале нэпа сорок три года стукнуло. Можно сказать, в полном расцвете сил и здоровья. И сердце в груди широкое. И пузырь, главное, не протекает. С таким пузырем жить да радоваться. «Надо, думаю, в самом деле пить бросить». Взял и бросил.
Не пью и не пью. Час не пью, два не пью. В пять часов вечера пошел, конечно, обедать в столовую.
Покушал суп. Начал вареное мясо кушать охота выпить. «Заместо, думаю, острых напитков попрошу чего-нибудь помягче — нарзану или же лимонаду». Зову.
— Эй, говорю, который тут мне порции подавал, неси мне, куриная твоя голова, лимонаду.
Приносят, конечно, мне лимонаду на интеллигентном подносе. В графине. Наливаю в стопку.
Пью я эту стопку, чувствую: кажись, водка. Налил еще. Ей-богу, водка. Что за черт! Налил остатки — самая настоящая водка.
— Неси, кричу, еще!
«Вот, думаю, поперло-то!»
Приносит еще.
Попробовал еще. Никакого сомнения не осталось — самая натуральная.
После, когда деньги заплатил, замечание все-таки сделал.
-— Я, говорю, лимонаду просил, а ты чего носишь, куриная твоя голова?
Тот говорит:
— Так что это у нас завсегда лимонадом зовется. Вполне законное слово. Еще с прежних времен... А натурального лимонаду, извиняюсь, не держим — потребителя нету.
— Неси, говорю, еще последнюю.
Так и не бросил. А желание было горячее. Только вот обстоятельства помешали. Как говорится — жизнь диктует свои законы. Надо подчиняться.